«Клянутся мною те, что против меня ярятся».

Чары

Утра приходили из-за Босфора чистые-чистые, как детские личики. Даже тогда, когда дети еще были маленькими и не давали спать по ночам и Роксолана спала урывками, все же она встречала утро легкотелая, в радостной летящести духа, каждая жилка в ней пела, прикосновения воздуха к лицу и всему телу были как шелк, и каждый день как будто предвещал ей, что она должна пройти сегодня между двух цветастых шелковых стен. Так султан во время своих селямликов проезжает по улицам Стамбула, которые превращаются в сплошные стены из шелка и цветов, а еще из восторженных восклицаний столичных толп. Но как только падишах проедет, затоптанные в грязь цветы вянут, шелка обдираются, толпы, коим обещана щедрая плата за выкрики в честь повелителя, как всегда, обмануты и проклинают обманщиков, снова вокруг бедность, горы нечистот и нищета, нищета.

А те шелковые стены, которые мерещились Роксолане по утрам, после пробуждения? С течением дня они сдвигались вокруг нее, сжимали, стискивали ее, уже словно бы и не шелковые, а каменные, тяжелые, как несчастье. Чем понятнее становилась ей жизнь в гаремных стенах, тем бессмысленнее она казалась. Порой нападало такое отчаянье, что не хотелось жить. Держалась на свете детьми. Когда-то рожала их одного за другим – даже страх брал от таких неестественно беспрерывных рождений, – чтобы жить самой, зацепиться за жизнь, укорениться в ней. Теперь должна была жить ради детей.

Когда-то султан был только неведомой угрозой, затем – вымечтанным избавлением, а со временем стал ближайшим, единственным человеком, любимым человеком, хоть и все еще загадочным. Постепенно она сдирала с него загадочность, упорно добиралась до его сути, до его мыслей и сердца. Когда еще не было у него Хуррем, любил ужинать с Ибрагимом, теперь на долю грека выпадали разве что ужины в походах, в Стамбуле же почти все ночи принадлежали Хуррем. Обедал султан иногда с визирями и великим муфтием. Считалось, что во время таких обедов будут говорить о державных делах, но Сулейман был всегда неприступно молчаливым, ел быстро, небрежно (обед состоял всего из четырех блюд), будто он спешил и берег себя для ночных уединений с султаншей.

Никто никогда не знал, о чем думает султан, только эта молодая женщина стремилась это знать и достигла успеха. Никто никогда не понимал движений его сердца, она это делала всякий раз и пугала его своим ясновидением, так что иногда он поглядывал на нее со страхом, вспоминая упорные нашептывания о том, что Хуррем злая колдунья.

В темной Сулеймановой душе, заполненной безмерной любовью к Хуррем, все же находились такие закутки, куда по-змеиному заползала подозрительность, зловеще шипела, брызгала жгучей отравой. Тогда ярился неведомо на кого, и, как бы чувствуя смятение в его душе, появлялась валиде, которая была убеждена, что дом Османов без нее давно бы рухнул, а поэтому все должна была знать, всем управлять, за всеми следить и вынюхивать; предоставляя султану господство над телами, себе хотела захватить власть над душами.

– Слышали ли вы, мой царственный сын? – допытывалась она у Сулеймана, и он почти с ужасом смотрел, как изгибаются ее темные уста, прекрасные и в то же время ядовитые, как змеи.

Или же прибегала к нему сестра Хатиджа, которая никак не могла угомониться, даже получив себе в мужья самого великого визиря и любимца султана, и кричала, что ей невмочь более терпеть в Топкапы эту колдунью, эту славянскую ведьму, эту…

– Уймись, – спокойно говорил ей Сулейман, а сам думал: «А может, и в самом деле? Может, может…»

Ибрагим был осторожнее, но и по-мужски решительнее.

– Не разрешили бы вы, о мой султан, чтобы капиджии у врат Баб-ус-сааде открывал лица всем женщинам, которые проходят в гарем? Ведь, переодевшись женщиной, туда могут проникнуть злоумышленные юноши, и тогда…

– А не следует ли, мой султан, велеть привратным евнухам обыскивать всех портных и служанок, которые проходят в гарем с воли, чтобы не проносили они запрещенного или такого, что может…

– А не следует ли поставить на султанской кухне людей для наблюдения за кушаньями, которые готовятся для султанши Хасеки и для обитательниц неприступного гарема? Чтобы не допустить никакого вреда для драгоценного здоровья ее величества…

– И не лучше ли было бы, если бы…

– А также недурно было бы еще…

Где-то оно все рождалось, сыпалось и сыпалось с мертвым шорохом, как крупа с неба, собиралось целыми кучами хлама, злые люди султановыми руками выстраивали из тех отбросов стены недоверия, подозрений, оговоров, сплетен, слежки и угроз вокруг Роксоланы, и она с каждым днем все острее и болезненнее ощущала, как сжимаются те стены, будто вот-вот рухнут и под своими обломками навеки похоронят и ее, и ее маленьких детей.

Утра были ласковые и радостные, а дни невыносимые и тяжелые. Ночи не спасали. Поначалу молчала, не говорила султану ничего, а когда не под силу стало молчать дальше и она пожаловалась султану, он холодно бросил:

– Я не могу думать о такой нелепости.

– А вы считаете, что мне хочется думать об этом? – закричала она и заплакала, и он не мог унять ее слез, потому что на этот раз не знал как, не умел, а может, и не хотел.

Что о ней только не говорено тогда в Стамбуле!

Будто привезла со своей Украины две половинки яблока на груди, дала съесть те половинки Сулейману, и падишах запылал любовью к ней.

Будто поймали в Румелии знахарок, собиравших для султанши в пущах тот нарост, что свисает с умирающих деревьев, как взлохмаченная мужская борода, и называется «целуй меня». И она этим наростом должна была еще больше приворожить султана.

Будто задержали двух бабок, несших в гарем косточки гиеньей морды. Когда стали пытать этих бабок, они сознались, что несли косточки султанше, ибо это сильнейший любовный талисман.

Будто евнухи кизляр-аги Ибрагима нашли зашитые в покрывале на султанском ложе высушенные заячьи лапки – они должны были оберегать любовь Сулеймана к Хуррем.

Будто поймали в Стамбуле зловредную еврейку по имени Тронкилла, варившую любовное зелье для султанши.

Будто найден на кухне котел, в котором варился гусак, общипанный, но не зарезанный, никто не знал, откуда взялся тот гусак и кто поставил котел на огонь, но открыли люди великого визиря, что тем гусаком должны были накормить султана, чтобы он навеки прикипел сердцем к Роксолане.

Будто обнаружили в покое самой султанши Хасеки волшебное зеркало в черной раме, и кто заглядывал в то зеркало, тот видел свою смерть и, не выдерживая этого зрелища, отдавал Аллаху душу.

Будто султанша, играя с детьми в садах гарема, делает из сухих листьев мышек, которые должны принести кому-то смерть.

Будто дьяволы неистовствуют вокруг священных султанских дворцов, будучи не в состоянии пробиться туда сквозь частокол молитв правоверных, но как только султанша выезжает за пределы Стамбула, они обступают ее со всех сторон, берут под охрану и наводят порчу на каждого честного мусульманина, который бы имел неосторожность приблизиться к ведьме. Когда султанша была с падишахом близ Эдирне, дьявол в оленьей шкуре кинулся на падишаха, но тот застрелил его, и на месте оленя оказалась смердящая куча дерьма.

Будто пила султанша отвары из сальвии и петрушки, чтобы превзойти плодовитостью Махидевран и всех султанских жен, самому же падишаху насыпала в карманы гвоздиков, чтобы сделать его крепче в постели.

А кто говорил, кто видел, кто докажет?

Нет врагов, нет противников, только перешептывания, оговоры, шелест да шорох, снование теней, призраков и привидений и ненасытность тысяч султанских холуев, словно бы их надо кормить не только чорбой и пловом, но еще и суевериями, сплетнями и подозрениями.

И чьи-то языки, раздвоенные и растроенные, жалили и жалили, и кто-то отдавал повеления, и жирные евнухи у ворот гарема задерживали всех портных, вышивальщиц, непревзойденных в умении изготовлять ароматные мази арабок, грубо срывали с их лиц чарчафы, гоготали: